Леушинское пророчество
ЯРКИЙ МИР
«Секретные материалы 20 века» №12(372), 2013
Леушинское пророчество
Валерий Колодяжный
журналист
Санкт-Петербург
119
Леушинское пророчество
Крестьянин Вонифатий Ловков и его дневник

На исходе девятнадцатого столетия в Пошехонском уезде, в селе Спас-Мякса, что на высоком восточном берегу Шексны, верстах в тридцати ниже Череповца, жил мужик лет тридцати с небольшим. Звали его Вонифатий Ловков. Это был на все руки мастер, как, впрочем, и все прежние крестьяне. Пахал Вонифатий землю, косил, жал, молотил, ухаживал за скотиной, мял и теребил лен да возился с ульями. При этом был он человек к окружающему миру не равнодушный, интересующийся и пытливый. Читал книги, выписывал журналы, увлекался фотографией, держал в избе барометр, а из музыкальных инструментов — гармонь и скрипку. Немало для далекой деревни. А нам твердят — дикие места, чащобный край, пошехонская глухомань…

ДОВЕРЕННЫЙ

Но главное, что определяло образ жизни Ловкова и составляло основу семейного благополучия, был кузнечный промысел. Ковал Вонифатий всякое разное, потребное в сельском быту, — шины, скобы, петли, крюки, засовы, гвозди. А уж подковать лошадь — обычное дело. Однако коньком, подлинно гвоздем его программы являлись топоры. В видах совершенствования производства, помимо собственно кузни, соорудил себе Ловков еще и ветряное точило. Рационализация и изобретательство!

Данное устройство, представляющее собою флюгер с веревочным приводом, Вонифатий именовал «толчея». Скует, бывало, Ловков несколько десятков топоров, выточит их как следует на толчее, отделает так, чтоб сверкали, нагрузит телегу — и в дорогу. Торговать. И где только он не появлялся с вострозвонким своим товаром! Выдастся короткое время — едет по ближним деревням. Образуется «окно» в несколько дней — отправляется в дальние края: Весьегонск, Вологду, Ярославль, Рыбинск и даже в Москву. Ежегодно в августе по Шексне и Волге (товар — в буксируемых пароходом лодках) доплывал Ловков до Нижнего Новгорода, промышлять на знаменитой Макарьевской ярмарке.

Так, в трудах да заботах, и прожил бы свою жизнь Вонифатий и, как миллионы крестьян, безвестно канул во всепоглощающих волнах Леты, и ничего мы, нынешние, не узнали бы об этом давнем соотечественнике, если бы не одно обстоятельство. На протяжении жизни вел Ловков дневник, то есть предавался занятию, как мы понимаем, не слишком широко распространенному в крестьянской среде, и не только тех лет. Сколько тетрадей занимало описание его жизни, сейчас уже доподлинно не установить, но на одну из них — видимо, первую, охватывающую период с 1885 по 1891 годы, не так давно удалось набрести на одном из книжных развалов Петербурга.

И вот теперь мы, возможно, одни из первых читателей крестьянских хроник.

С покрытых каллиграфическими строками листов мужицкой рукописи можно узнать много чего любопытного и никому из ныне живущих не известного. Например, можно прочесть про то, как в начале 1880-х годов попал Вонифатий, что называется, в переплет.

Вот что с ним приключилось.

На Ворсовском и Перевесском болотах, числившихся за местным помещиком Журавлевым, крестьяне из Спас-Мяксы и ближних деревень приноровились выкашивать кормовую траву и валить строевой лес. Факт незаконных покосов и порубок был барским управляющим Малышевым, разумеется, вскрыт, после чего дело получило надлежащий судебный ход. В число обвиняемых угодил и Ловков — причем одним из главных фигурантов, поскольку был он крестьянином не рядовым, а так называемым доверенным, то есть уполномоченным от нескольких крестьянских дворов. Теперь же предстояло ему, как и его коллегам, — например, Ивану Овсяникову, доверенному от деревни Вощажниково, — за терпкую сладость власти расплачиваться на скамье подсудимых.

Но достойно уважения то, что Вонифатий не желал мириться с ролью схваченного за руку. Он искренне полагал, что дворянин Журавлев в своих претензиях не прав и болотистые угодья принадлежат вовсе не ему, а мяксинской крестьянской общине. Чтобы утвердиться в данном суждении, строптивый мужик отправился в Москву, где в архиве Сената затребовал — и никто ходоку из дальнего захолустья не посмел тогда в этом отказать — документы по межеванию и даже старинные писцовые книги, по изучении которых он еще тверже укрепился в своей правоте. Составив по всем канонам канцелярской казуистики прошение на Высочайшее Имя, поехал Ловков в Петербург — искать, как водится, правды у царя.

Сегодня это может показаться невероятным, но до государя наш доверенный дошел, причем сумел вручить ему челобитную лично. История земельных мытарств самим Ловковым в присущей ему манере (сохраним некоторые особенности авторского стиля) описывается так:

«ТЕБЕ БОГА ХВАЛИМЪ»

«Нынешняго года 1885-го.

Мы с Овсяниковым пострадали очень много с 7-го Августа 1884 года и по 30-е Апреля 1885 года. Первоначально, до Августа, четыре раза ездили в Москву, достали план и книгу Генеральнаго межеванья, которых у нас не было вовсе. Потом Писцовые документы и дополнили книгу печатную из Сената. Потом подавали прошения на Высочайшее Имя о пересмотре нашего дела. Первое прошение подали вчетвером — Семен Никитин, Назар Иванов, Овсяников и я, в Канцелярию. Потом я один в Петергофе, тоже не мог угадать, чтобы лично подать. Третье прошение подали в Гатчине, тоже не удалось лично. Четвертое прошение — чрез Михаила Николаевича (великий князь, дядя императора Александра III — В.К.), которое в заказном письме. Пятое прошение подал я лично Г о с у д а р ю 21-го Ноября 1884 года. Шестое прошение тоже по почте на Высочайшее Имя.

В течении такаго времени мы с Овсяниковым 2 раза приезжали домой тихонько. Правительства за нами преследовали, не знали и за что. Мужики рубили и косили в болоте, но Следователь стал ухитряться, как бы установить крестьян, и особенно доверенных. Нашли фальшивых свидетелей против доверенных — д. Борков Михаила Середягина и д. Хламова Ивана Вихорева, села Спас Ивана Фермяка, Захара Власова, Андрея Федотова, и Александра Вагина, и Урядника Кислова, Федора Сурикова и Ивана Рогова, которые уговорились тихонько Общество явиться Следователю и показали все, как будто бы все доверенные вообще возбунтили Общество, за что нас, доверенных, стала преследовать Полиция, как то: пристава, урядники, сотские по всем пристаням параходским и давали в Петербург знать два раза, нет ли доверенных там. По оприбытию нас, мы подали заявление, что явились. Тогда Урядник со Старшиною Славинским нас отправили в Пошехонье, в острог. Из Пошехонья нас отправили с Солдатом в Череповец, где и посадили меня с Овсяниковым в острог. И сидели в остроге по три месяца. Я потерпел здоровьем и денгами не менее 300 рублей».

Как видно, местные начальники не слишком-то уважили тот факт, что их земляку оказана высочайшая честь приема императором: получи-ка, братец, три месяца тюрьмы! А меж тем вояж Вонифатия по столицам возымел свое действие. Дело о порубках и покосах Сенатским комитетом было переквалифицировано из уголовного в гражданское, что в какой-то мере облегчало возможное взыскание, хотя судебного разбирательства по завязавшейся тяжбе не отменяло.

Предстоящий суд волновал и тревожил Ловкова. Уже и сны нехорошие начали ему видеться, и в состоянии бодрствования ощущал он постоянное беспокойство. К тому же кое-кто из недоброжелателей-соседей, опережая приговор, злорадствовал и советовал Вонифатию собираться подобру-поздорову в Сибирь. Дабы успокоить душу и заглянуть, по возможности, в будущее, в один из первых дней марта 1886 года направился Ловков в находившийся неподалеку — на другом берегу Шексны — Леушинский монастырь, чтобы повидаться и услышать совет некой юродивой, чье провидческое слово в той округе высоко ценилось, хоть и вызывало трепет.

Захватил с собою Вонифатий и дневниковую тетрадь — записать слова вещуньи.

РОДИМАЯ

В те же самые годы и в тех же краях обитала блаженная старица по имени Евдокия Родионова. С ранней молодости не задалась ее жизнь. Родившись в 1803 году в деревне Новинка, неподалеку от Спас-Мяксы, Евдокия, которую со временем в народе стали величать Родионовной, или, чаще, Родимой, к началу 1820-х годов была уже замужней женщиной. Но не только семейного счастья — света белого не видела она, подвергаясь всяческим унижениям и даже избиениям со стороны жестокого мужа и недоброй его родни. После ранней смерти домашнего тирана Евдокия вышла замуж вторично, однако и новый супруг норовил при случае похвалиться кулаками, так что и этот брак не стал удачным. И тогда, будучи в очередной раз выгнанной из дому, Родимая навсегда ушла от людей — прямиком в лес, к диким зверям, птицам и гадам. Там, в глухих дебрях, она отныне и стала жить, питаясь травами и ягодами, кореньями и грибами. Одежда ее представляла собою неряшливые лохмотья.

Но не один только внешний вид отличал теперь Родимую от деревенских жителей. Годы чащобного отшельничества повлияли на ее рассудок, в ней произошел необратимый психологический сдвиг. Все чаще крестьяне стали замечать за Евдокией дар пророчества.

Выходя из лесу, любила Родимая бродить по полям и лугам, не чураясь заходить и в деревни. И вот одному мужику предречет скорый пожар, другому — смерть близкого, тому — неурожай, а этому — падеж скота. И все сбывалось. Жители окрестных сел, понятное дело, не питали к Родимой симпатий — кому ж такое понравится? Побаиваясь ее предсказаний, они неохотно пускали странницу в дома, случалось — отказывали ей в ночлеге, поскольку вдобавок ко всему исходил от лесной пророчицы тяжелый дух годами не мытого тела. Забавой блаженной были подобранные на дорогах камушки, всякие палочки, щепочки, веревочки и черепки. Ими юродивая любила играть, развлекаться. Бредет, бывало, Родимая деревенской улицей, забавляется чем-либо пустяковым, ворчит по своему обыкновению, а вслед за ней — куча ребятишек, галдящих и дразнящих ее: «Дура Шаня! Дура Шаня!» С образованием в Леушине девичьей монастырской общины Родимая все чаще стала наведываться туда, коротая вечера в беседах с первыми насельницами, не доставляя и им большого удовольствия — не только по причине исключительно сварливого характера, но и в силу дара распознавать потаенные мысли и сокрытые поступки собеседниц. По мере наступления преклонных лет Родимая появлялась в Леушине все чаще, иногда задерживаясь в монастыре на недели и месяцы, особенно зимой.

В одно из воскресений, которое в 1881 году случилось 1 марта, Родимая пребывала в состоянии необычного возбуждения. Она буквально бросалась на монахинь и послушниц с криками: «Тятю убили, безбожники проклятые! Питер горит!» Лишь через несколько дней дошло до тех мест известие о совершившемся в Петербурге убийстве императора Александра Второго.

Вот к этой-то провидице ранней весной 1886 года и отправился Вонифатий Ловков, отягощенный невеселыми думами.

МЕРТВЫЙ ИЗЮМ

Отстранимся на минуту от повседневных забот, от привычной обстановки. Попробуем мысленно перенестись лет на сто тридцать назад и только представить себе, вообразить…

Итак… 4 марта 1886 года. Монастырская келья в Леушине. В красном углу теплится под образами лампада. На аналое возлежит раскрытый Псалтирь или Молитвослов в потемневшем кожаном переплете, страницы воском закапаны… Неверный мартовский свет пробивается через узкое, наподобие бойницы, окошко, а может, уже и свеча на медной подставочке зажжена, освещая нехитрую келейную утварь и добротно срубленный дубовый стол. К уголку стола робко подсел бородатый мужик, а перед ним — сгорбленная длинноносая безумная старуха, немытая, нечесаная, в грязном рваном рубище, пропахшем лесной прелью и дикими зверьми. С горящим взором она то шепчет, то грозит, то плачет, то хохочет, то завывает, то причитает. Обомлевший от созерцаемой картины крестьянин быстро-быстро, едва успевая опускать перо в чернильницу, записывает вслед за ней в захваченную с собой из дому толстую тетрадь. И он все строчит, почти ничего не воспринимая и с трудом успевая дописывать слова, все строчит, строчит, строчит…

А старуха меж тем все кликушествует, все кричит, все бормочет, бормочет, бормочет…

«Заколют, задавят, потрошить станут, так пускай только все забоятся. У тебя три ноги, Марфа беременна, все попутает. За Питером все знают, Тятя уехал. Теперь, понял, всякой день сход у Алены Колоколены. Серпам, косам бить будут, боле не говори, больше молчи. Задавят, задавят на Быстрине. Пошто бы вам девять дорожек все заказывать? Все бежали, он простудился, вот упокой…С Маткомы здоблялся в Москву. Остриги волосье, еще не ето будет, ищо лазейка не ломана, сундуки расколют, потащили Семена. Молчи, б…ть, Мариша, задавят окаянную, убытку 5 рублей, упокой хорошо. На Христов день новой поп у вас будет, б…ть окаянная. Как съедет, так упокой всех в одну яму. В Саникове дьячко попа Макарке Скупой, где ты женат…

Накукуешься еще. Лето долго, все мучится, вон, не идет. Меня охота выжить, она все отняла, никто не узнал. Я думала, от Микол едакой-то разбойник подлому денги кует. Не пустили ночевать, до смерти бьют. Шапочки все послали, не обрать большой, так и поп опился саниковской. Куда идти, они навоются, ой, ой! Нянку упокой, перью и запишу, ой, бить-то станут. Олена Колоколена скоро похоронила, все обманывала. Пити все, Яша Кривой все не подает. На што его угадаю, это покойник пишет. Я толкнула, вот не скажешь, окаянной, не сказывает».

Я дал гривенник, — второпях пишет мужик, — она положила в рот. Я усмехнулся, она говорит:

«Смешной быть стану, Парасковья. Все в Москву».

Я спрошал, куда посылать писмо? Она сказала:

«В Питер. И Царицу убили. Писали, Самому-то не удти, все бить Царя, так убьем, на погосте далеком. Алена, давай огня, убили до смерти».

О пожаре.

«Востер был, пущай поучится Лапацков. С потачки Парасковью сожгут богатую, пошел зажигать. Семен-то хохочет — пущай горит, на Лукинском никто не сгорел. Париться станет, тебя не узнали, никто не узнали. Эх, станут каких таскать, нам не жаль. Повись же, ступай же ко Спасу, покушай же. Очень смеются: эй, б…дей-то что! Эй, б…дей-то что! Упокой, Господи… Вот, не боится, нашто не взял? нашто умер? какие?

Скоро уйдем. Ах ты! Москва едет! Пойдем же, зажжем же все. И зажгли. Некогда ночевать. Где ночевать? — Бог знает, где. Теперь к Алене пойдем же. Бабы славные палку любят. Костыгам, лаптям, оборам, что Катюши и Паранушки, все знает Марфа, какая проворная Александра убьет до смерти. Юшкова-то я все била 3 часа, все била. Кричат в Москве, в Москву заказывали, все изрежу и закажу заколоть Анну Череповскую. Пиши: задавишь — сын жив. Ой, Господи все-то узнает. Так все готово, теперь таскают. Ой, ой, я к обедне не хожу. Анна пришла, все остригла, кто слепой, кто кривой, все кривые будут. Александрина ковшик я в лохань брошу. Могила Александра — ха, ха… Вдали да радели, бутьто выдти не можно.

Мама! Мама! С Маткомы давить станут.

А ты поняла, Огафья? — не поняла, пойдем есть. Упокой, Господи. Тихо пишешь, робко, — укоряет юродивая Вонифатия. — Скорея отдай, отдай подать. Все бы написала, мало больно написал. До смерти убила. Подымает, все готово, дожидается. Начал таскать, тихо больно. Москва-то сей час написала».

Я спрошал, когда Суд будет?

«В Вербное Воскресенье наказывать будет, — отвечает вещунья, — т.е. 6-го Апреля. А в Христов день бить будут, не помилуют. Все плакать станут, упокой хоронять станем».

Еще спросил: Что? В турму посадят?

«Посадят, коли охота. Из-за вас, дьяволов, все бить станут, все таскают. Вот-те изюм останется мертвой что мертвой».

Давным-давно все минуло, скрылось за далью лет и рассеялось… Но тетрадь с записью, сколь это ни удивительно, сохранилась.

Вот она, перед нами. Можно раскрыть на нужной странице и перечитать, поразмыслить…

Зададимся по прочтении вопросом: что — это?

Именно данный текст — что? Для людей, не искушенных в старинных заклинаниях, все, только что прочитанное, — чистейшая белиберда. Не удивляет, что не во всем понял пророчицу и Ловков. Это ясно из его записи, где он так и признается: «Я зашел к Родимой. Родионовна… говорила много, но не все только поймешь».

Что до нас, сегодняшних, то некоторые положения пророчества Родимой, как ни странно, выглядят более или менее понятными. Что-то само собою следует из контекста дневника, что-то — из общей обстановки в России тех лет. Например, вспоминая о случившемся недавно большом пожаре, Родимая так его оценивает: «Востер был, пущай поучится Лапацков».

Кто таков? Что за неизвестное имя? Но из предыдущих записей Ловкова мы можем знать, что незадолго до описываемых событий, именно в один из последних дней января 1886 года, в семье спас-мяксинского крестьянина Ивана Лапацкова случилось несчастье — умерло сразу двое детей. Какой надлом свершился в душе безутешного отца, можно лишь предполагать… Однако в какую-то ночь, словно перечеркивая прежнюю жизнь, Лапацков поджег собственный дом. Пламя вздымалось до самых небес. Тушили всем селом, в ином случае неминуемо погибла бы в огне и вся Спас-Мякса.

Фраза «Не пустили ночевать... Где ночевать? — Бог знает, где.» — не что иное, как жалоба юродивой на очередной случай отказа ей в крове. Заключительные пассажи, связанные с темой суда, наказания и тюрьмы, — в сущности, и есть то, за чем ездил Вонифатий в Леушинский монастырь. Тут, в целом, все ясно.

И все же, невзирая на обстоятельства вроде бы очевидные, многое в словах Родимой выглядит если не полной бессвязицей, то, самое малое, загадкой — для нас, читающих рукопись по истечении более чем столетия. С другой стороны, людям, мало-мальски знающим недавнюю историю и хоть сколько-то отведавшим русского двадцатого века, кое в чем разобраться — вернее, догадаться — проще, нежели мужику Вонифатию. Точнее, предложить свою версию толкования пророчества, что мы сейчас и сделаем.

Уже первые слова «заколют, задавят, потрошить станут» могут быть не чем иным, как довольно верным предсказанием грядущей судьбы русского крестьянства, чего совсем не мог предполагать Ловков. Да и посудить: способен ли был представить себе житель второй половины XIX столетия, когда только-только получала невиданный прежде разгон отечественная промышленность и, несколько медленнее, развивалась пореформенная деревня, что минет тридцать-сорок лет, и государство примется целенаправленно уничтожать собственное сельское хозяйство, подлинную основу страны, и, более того, само крестьянское сословие, как таковое, будет подвергнуто невообразимому классовому насилию? «Серпам, косам бить будут…». Не случайно, выходит, видим мы: «еще не это будет, сундуки расколют… Кто слепой, кто кривой, все кривые будут. Бить будут, не помилуют. Все плакать станут».

Так, собственно, и вышло, как по-писаному. Все плакали... И по сей день с сельским хозяйством в стране одни слезы, все никак не разобраться.

Фраза «Пойдем же, зажжем же все. И зажгли.», судя по некоторым признакам, нашла свое воплощение через двадцать лет, когда первые годы двадцатого века обагрились пожарами и по всей стране заполыхали помещичьи усадьбы и крепкие крестьянские дворы, когда разыгран был огненный пролог к великой смуте, положившей конец всей исторической России в том виде, как она стояла веками.

К числу очевидно читающихся тем пророчества, несомненно, относится цареубийство. Это не удивительно. Людям 80-х годов позапрошлого столетия гибель Александра Второго представлялась трагедией величайшей. Слова «Сам», «Тятя» и «Александр» в устах пророчицы есть синонимы понятий «государь», «царь», «император».

Но «Александрина ковшик я в лохань брошу» — не про сам ли это Леушинский монастырь, возникший и оформившийся в годы правления на Руси двух Александров: Освободителя и Миротворца? Не указание ли на грядущую его судьбу? Не эта ли обитель действительно впоследствии стала «ковшиком», ковчегом русского православия, брошенным в рукотворный потоп, в «лохань» искусственного моря — Рыбинского водохранилища?

А как следует понимать слова «И Царицу убили»? Цариц на Руси в предшествующие века не убивали, если не считать загадочных смертей матери Ивана Грозного Елены Глинской (в отравлении подозревался князь Овчина-Оболенский) и первой жены царя-деспота — Анастасии Романовой. Но это — дела темные, глухие, до конца не расследованные, здесь бытуют лишь версии, предположения, догадки. Сведуща ли была в таких подробностях мрачной старины юродивая Родионовна? И в связи с этим напрашивается вопрос: а тех ли теремных цариц XVI века или, по крайней мере, какую-то из них имела в виду Родимая? Не в будущее ли глядела она, не грядущей ли русской императрице предрекала насильственную гибель — ту, что свершилась летом 1918 года в подвале ипатьевского дома? Загадка.

А быть может, и отгадка. Иначе к чему отнести такие фразы как «упокой всех в одну яму» или «Все бить Царя! Так убьем на погосте далеко»? «Далекий погост» — у нас, часом, не в Екатеринбурге ли? А «яма»? — не зловещая ли Ганина Яма, близ Коптяковской дороги да Поросенкова лога, куда на восемь десятилетий «упокоили» злодеи царскую семью со слугами?

Задавят!

Ей-ей задавят!.. Право, дрожь пробирает от таких предначертаний.

Обращает на себя внимание и то обстоятельство, что от фразы к фразе фигурирует в словах Родимой имя белокаменной русской столицы. «Москва едет! Все в Москву. Москву заказывали»? — так, пожалуйте, ведь и в самом деле «заказывали». Именно туда, в Первопрестольную, в феврале 1918 года перебралось революционное правительство, пришедшее к власти «в Питере».

Еще одно примечательное выражение: «Эх, станут каких таскать, нам не жаль». Вообще-то, по-божески надо сочувствовать всем, кого по тем или иным причинам начали бы «таскать». Но в тридцатые-пятидесятые годы минувшего столетия в числе прочих «потащили» большое число тех, кто под руководством «нового попа окаянного» сам приложил руку к злодействам, кто разжег в стране гражданскую войну, кто травил и ссылал интеллигенцию, кто закабалял рабочих и крестьян, кто надругался над святыми мощами, кто крушил церкви и разорял монастыри, кто заправлял трибуналами, интернационалами и беломорканалами, кто бессудно стрелял и истязал. Конечно, их, как жертв, тоже должно быть по-человечески жаль, однако, наряду с состраданием, следует все же понимать, что это было своеобразное возмездие, воздаяние за содеянное зло.

В общем, по имеющемуся опыту и худо-бедно знанию нашей недавней истории нам, кажется, отчасти удалось в данном предсказании разобраться и что-то — пусть в виде гипотез — понять. И оценить, насколько оно оказалось провидческим.

Но вот какой невольно возникает вопрос. А все ли, высказанное Родимой в монастырской келье в начале марта 1886 года, уже сбылось? Именно к нынешнему времени — все ли? То есть имеется ли у леушинского пророчества определенный срок исполнения, по истечении которого оно перестает быть актуальным и переходит в разряд исторических преданий? Можем ли мы, сегодняшние, с облегчением переведя дух, сказать: да, слова юродивой вещие, но все, предсказанное блаженной в марте 1886 года, сколь бы удручающе оно ни выглядело, уже сбылось, прошло, минуло? Можно перевести дух.

Вряд ли стоит так обнадеживаться.

Не уготовано ли в бессвязных словах Родимой — из нераспознанного, нерасшифрованного — еще что-либо и для нас, и для грядущих поколений? Не случится ли так, что пройдет еще, скажем, сто тридцать лет, и люди новых времен — неизвестные, загадочные, странные, по-другому одетые и говорящие уже на каком-то ином русском языке, вновь прочтя слова Родимой, воскликнут: «А-а, так вот оно что! Выходит, именно эти события двадцать первого века имела в виду чащобная отшельница, когда говорила то-то и то-то?»

Неизвестно.

Впору бы вернуться в келью, спросить, уточнить… Но узнать уж давным-давно не у кого, потому как в ночь на Рождество 1886 года, через десять месяцев после беседы с Вонифатием Ловковым, блаженная Родионовна, следуя собственному предречению — «Скоро уйдем», преставилась.

И только изюм остался, мертвый что мертвый.


18 мая 2013


Последние публикации

Выбор читателей

Сергей Леонов
89053
Виктор Фишман
71232
Сергей Леонов
65225
Борис Ходоровский
63346
Богдан Виноградов
50314
Дмитрий Митюрин
38072
Сергей Леонов
34234
Роман Данилко
32027
Борис Кронер
21909
Светлана Белоусова
20421
Наталья Матвеева
19794
Светлана Белоусова
19546
Татьяна Алексеева
18316
Дмитрий Митюрин
18275
Татьяна Алексеева
17517
Наталья Матвеева
16820