Русский Аполлон
ЖЗЛ
«Секретные материалы 20 века» №17(403), 2014
Русский Аполлон
Валерий Колодяжный
журналист
Санкт-Петербург
4113
Русский Аполлон
Аполлон Александрович Григорьев. 1822-1864

Митрофаньевское кладбище, принявшее в свою землю многих, чьи имена и по сей день на слуху, в советскую пору было ликвидировано: разровнено, укатано и утрамбовано. Высвободившуюся территорию передали заводу «СанВетУтиль», устроили гаражи, свалки, а то и просто забросили.

В последние годы делаются попытки кладбище если не возродить, то хотя бы восстановить храмы, а также склепы и памятники наиболее известных личностей. Полтора столетия назад, осенью 1864 года, здесь был предан земле прах Аполлона Александровича Григорьева.

Расцвет русской литературной критики пришелся на середину и вторую половину XIX столетия. Именно в то время заблистали имена Белинского, Добролюбова, Писарева, Чернышевского, именно в тот период стала формироваться школа национальной критики. Одно из заметных мест в ней на временном отрезке между Белинским и Чернышевским по праву занимает имя Аполлона Григорьева.

Но, как ни странно, это имя редко упоминается. В лучшем случае у образованного русского мысленно возникнет образ романтического бородача в шелковой сорочке с гитарой при красном банте. Даже как автора знаменитых романсов Григорьева знают далеко не все. Что ж тогда говорить о других ипостасях и талантах, врученных ему Богом. Забубенная русская головушка, беспутная и гениальная!

Как же быстро забыли тебя те, ради кого ты так рано, так бездумно растратил и сгубил свою жизнь.

УЖАСНАЯ ПУСТОТА

В 1820-х годах в Москве, в переулке у Спаса на Наливках, высился деревянный дом Григорьевых. Узкая крутая лестница вела в мезонин, где жил единственный сын – Аполлон, или, как звали его в семье, Полонушка. Родители держали любимого сына в строгости, стараясь лишний раз не отпускать его от себя и воспрещая ему даже лишний шаг из дому, особенно после девяти вечера. И Полонушка слушался: вплоть до окончания университета по субботам подходил он под материнское благословение и подставлял голову под маменькин гребень.

Однако еще в отроческие годы в этой покорно склоненной головушке роились мысли, вовсе не соответствующие «упрямо-старой» семейной традиции. В душе подрастающего Григорьева нашли пристанище бесы, коих насчитывался, как уверенно полагал сам юноша, легион.

Еще от деда в семье оставалась прекрасная библиотека. Дед Аполлона, уроженец северо-восточных губерний, пришел в Москву в одном нагольном полушубке. Решительный и энергичный, он неустанными трудами сам сделал свою жизнь и выбился в московское дворянство. В семье дед почитался как икона. Он неоднократно являлся Полонушке во снах, и впечатлительный юноша всерьез выходил ночами к запертой калитке на встречу с давно покойным дедом.

С ранних лет Аполлон пристрастился к чтению. В ход шли и бульварные романы, и немецкая философия, и высокая поэзия – все, без разбору. Правда, данное обстоятельство ничуть не помешало Григорьеву поступить в Московский университет, где его близким другом стал студент, которого звали Афанасий Фет.

Он стал Аполлону не просто другом, но братом, наперсником и соседом, вскоре поселившимся в том же мезонине на Спасо-Наливковском, а также властителем дум и демоном-искусителем молодого Григорьева. Недалекие же родители нарадоваться не могли. Фету они полностью доверили своего любимого Полонушку. Тем временем Афанасий являлся полной противоположностью Григорьева. И он первый заметил, как в Полонушке прорезались многие таланты, среди которых дарование поэта было далеко не последним.

Ранние публикации стихов Григорьева состоялись в «Москвитянине», где двадцатилетний автор подписался витиеватым псевдонимом: «А. Трисмегистов». Стихи друга Фет подверг жесткой и безапелляционной критике, вынес суровый и окончательный вердикт. При деятельном участии Фета в жизнь Аполлона, помимо поэзии, все прочнее стали входить табак, карты, вино, цыгане, просвещенность насчет барышень… При этом Фет еще слыл и отчаянным безбожником.

И тут некая двойственность настигла Аполлона Григорьева. От игры на рояле, усвоенной еще в детстве и довольно сносной, он перешел к цыганской гитаре. От искренней набожности, также впитанной в младые лета, он, следуя другу, вдруг бросался в безбрежный атеизм. Но от атеизма – вновь в религиозный фанатизм, даже более того: в аскетизм, приобретший, как и все у Григорьева, крайнюю, экзальтированную форму. В такие периоды Аполлон молился истово, страстно, падал ниц перед образами, бился головой и на каждый палец налеплял себе зажженные свечи, но тут же… Тут же он вспыхивал мечтами о вступлении в масонскую ложу и даже начинал здороваться особым, масонским, рукопожатием. Университетский учитель Аполлона, его наставник и покровитель Михаил Погодин однажды записал в дневнике: «Были Григорьев и Фет. В ужасной пустоте вращаются молодые люди. Отчаянное безверие».

Без ведома родителей, но зато с благословения Фета в один прекрасный день Аполлон Григорьев бежал в Петербург.

ИСКУСЫ И ПРОБЫ

Поговаривали, что причиной спешного отъезда Григорьева стала неразделенная любовь. Правда, при этом никто не называл имени предмета первой страсти Аполлона. Как бы то ни было, наивным и во многом не искушенным человеком двадцати одного года прибыл он в столицу. И Петербург бросился навстречу приезжему, раскрыл пред ним все свои терпкие соблазны и прелести.

О-о… Этих «прелестей» в Петербурге хватало с избытком! Тяга к хмельному зелью и лихой разгул, спутники Полонушки со студенческих лет, нашли здесь благодатную почву. И очертя голову юный Григорьев окунулся в жизнь столичной богемы, дня не мыслящей без женщин, вина и цыган! Город на Неве разбередил его душу, сызмальства мятущуюся, порывистую, колеблющуюся меж восторгами и хандрой. И вот теперь можно было видеть его, молодого и эффектного, в красной рубахе и плисовой поддевке в первых рядах Александринского театра или на скамеечке подле ног полной и красивой блондинки, которую Аполлон называл Офелией и которой зачем-то декламировал монологи Гамлета. То он в запале журналистской работы, которой занялся по приезде в столицу – как всегда, увлеченный, страстный…

Впрочем, писал Григорьев, как и читал, без разбору, все подряд и о чем угодно. Так, в «Отечественных записках» Аполлон опубликовал подборку своих стихов – без особого, впрочем, успеха. В журнале «Репертуар и Пантеон» Григорьев выступил с множеством сочинений самых разных литературных толков. Тут были опять же стихи, театральные отчеты, литературная критика, переводы. Причем последнее стало тем направлением творчества, где Аполлон Григорьев действительно преуспел. Он талантливо переводил Делавиня, Мольера, Байрона (отдельные песни из «Чайльд-Гарольда», «Паризину»), Шекспира («Ромео и Джульетту», «Венецианского купца», другие пьесы). Но прозу Аполлона Григорьева отличали сумбурность и хаотичность изложения, сумятица мысли и загадочная туманность. В середине 1840-х годов у Аполлона Григорьева вышел первый поэтический сборник, встреченный критикой не то чтобы прохладно – скорее, снисходительно.

В те же самые петербургские годы начала оформляться мировоззренческая концепция Григорьева. Так, жизнь он считал явлением страшным, непознаваемым и таинственным, не умещаемым в прокрустово ложе заготовленных постулатов. Никакой философии жизнь неподвластна! Только искусство, литература, полагал Григорьев, способны пусть не постичь, но хотя бы слабо дотронуться до пульса этой загадочной жизни, уловить веление вечности. Он и критику свою назвал «органической», то есть не подчиненной никаким теориям, схемам и шаблонам. Исповедуя идею свободы воли, эту самую свободу, считал Аполлон, можно найти только в православии – единственной на свете религии подлинного братства. В то же время он через силу принимал официальную церковь – ту, что состояла под началом Святейшего синода.

Меж тем образ жизни Григорьева в Петербурге оставался бурным и беспорядочным.

Две гитары, зазвенев, запели, заныли…
С детства памятный напев, старый друг мой – ты ли?
И мечты, мечты…

Не снискав успеха в беллетристике и критике, в столице Аполлон попытался служить. Он пробовал себя в качестве чиновника в Сенате, в Управе благочиния, притом что в собственной жизни Григорьева благочиния было менее всего. Но нигде он не мог закрепиться всерьез, ибо, как и ко всему в жизни, к службе у Аполлона было отношение художественно-артистическое. Уж где-где, а в наших душных канцеляриях артистов не жаловали никогда.

…Кончилось все тем, что после многих хлопот Григорьев почти что силой был увезен в Москву и тем самым временно вырван из бездны умственного и нравственного опьянения.

«МОСКВИТЯНИН»

Возвращение в родную Москву произвело на Григорьева воздействие благотворное. В Белокаменной он сразу образумился и вскоре даже женился на сестре московских литераторов Коршей. Словом, он остепенился, если так можно сказать о молодом человеке лет двадцати пяти, да еще если этого человека зовут Аполлон Григорьев. Но в его жизни действительно настала полоса относительно спокойная.

Правда, ненадолго.

На одном из московских литературных вечеров, которые созывал драматург Островский и где Григорьев присутствовал, приятель хозяина Тертий Филиппов по просьбе гостей томно и страстно исполнил народную песню. И до того проникновенно он пел, что до слез расчувствовавшийся Григорьев рухнул на колени и упросил кружок московских литераторов «усвоить» его себе, ибо, дескать, только здесь узрел он ту правду, которую искал и не находил в других местах. Бывший при этом Погодин так отозвался о своем давнем воспитаннике: «Господин Григорьев – золотой сотрудник, борзописец, много хорошего везде скажет он, и с чувством, но не знает ни где ему… ни где молитву прочесть. Первое исполнит он всегда в переднем углу, а второе – под лестницей».

Так Аполлон Григорьев оказался в редакции «Москвитянина», возглавляемого Погодиным. В этом журнале собрался поистине выдающийся кружок, по утверждению Григорьева, «молодой, смелый, пьяный, но честный и блестящий дарованиями». В самом деле, одни имена каковы! Алмазов, Горбунов, Григорович, Мей, Мельников (Печерский), Островский, Писемский, Полонский, Срезневский, Тютчев, Фет и другие. Общая атмосфера была такова, что на страницах журнала и вне оных молодые люди могли свободно обосновывать свое миропонимание на базе анализа русской – именно русской! – действительности, не склоняясь при этом ни к одному из противостоявших тогда направлений: ни к западничеству, ни к славянофильству. Аполлон Григорьев стал ведущим идеологом дружеского кружка, его правофланговым.

Во все времена Москва спорила с Петербургом, в идейном отношении – тоже. В завязавшейся борьбе молодого дерзкого «Москвитянина» с журналами столичными западники-петербуржцы прибегли к приемам расхожим, то есть перешли на личности. Главной мишенью стал Григорьев, поскольку и сам он, и слабые места его воззрений были отлично известны. Подлинная же причина таилась в том, что после Белинского петербургская литературная критика переживала кризис и попросту не могла выставить личностей, по мощи дарования сопоставимых с Аполлоном Григорьевым. Не способные вести взвешенную полемику, петербургские оппоненты «Москвитянина» прежде всего норовили высмеять водянистые рассуждения Григорьева, показать, что за его органической критикой, за туманностью сентенций не стоит ровным счетом ничего. Глумление особого рода вызывали его неумеренные восторги Островским, которого Аполлон провозгласил глашатаем новой правды. Пьесы Островского действительно задевали сердце и бередили душу Григорьева, причем не только в силу таланта знаменитого драматурга, но и оттого, что показанное Островским «темное царство» Григорьев ощущал в себе. Борьба с мрачной силой, с торжествующим легионом бесов была для Аполлона прежде всего борьбою с самим собой.

Неуспех размытых и наспех написанных критических статей Григорьева был, однако, таков, что в итоге над ним перестали смеяться. Его попросту перестали читать – отбрасывали журнал в сторону при одном виде его имени. Тем не менее полных шесть лет сотрудничал Григорьев с «Москвитянином», вплоть до его закрытия. После этого Аполлон пробовал себя в добром десятке журналов, но не задерживался нигде.

Хоть в петлю лезь!

Отчаявшись, Григорьев предпринял длительное путешествие по Европе. Из-за границы он вернулся освеженным физически и идейно – но направился не в любимую Москву, а в Петербург.

НА СВОЕЙ ПОЧВЕ

В Северную Пальмиру Григорьев прибыл в разгар белых ночей. Но собственные его перспективы в столице не выглядели столь светлыми.

На рубеже 1850–1860-х годов Аполлон Григорьев представлял собой фигуру цельную, монументальную и внушительную. Редактор «Светоча» Милюков, навещавший Григорьева на квартире близ Знаменской церкви, так описывал его: открытое лицо старорусского типа, борода, в руках неизменно солидная палка, манера говорить в стиле московского литератора сороковых годов, голос громкий, даже оглушительный в разговоре и мягкий, задушевный, когда он пел и, как всегда, в красной шелковой рубахе подыгрывал себе на гитаре, перебирая струны маленькой и нежной, как у женщины, рукой (часто, по некоторым свидетельствам, грязной).

Вот проходка по баскам с удалью небрежной,
А за нею – звон и гам, буйный и мятежный.

Чего-чего, а буйства и мятежа в литературных компаниях Григорьева доставало с лихвой! Случалось, пили по девяти дней кряду, чтоб уж совсем – лицом в грязь, чтоб и имя свое забыть. Когда почему-либо не хватало казенной, Григорьев со товарищи в охотку употребляли чистый спирт. Не брезговали одеколоном и даже керосином. Так что известный по позднейшим временам глагол «керосинить» пошел, оказывается, от конкретных и вполне одушевленных знатоков и ценителей сего горючего зелья. А в пьяном виде Григорьева одолевал, как он сам выражался, «безудерж». В нем шумела и во всю ширь разливалась «душевная Макарьевская ярмарка».

Чего только не было, лучше не вспоминать! Правда, не было и литературной работы. Григорьев пробовал служить, читать публичные лекции, однако ничего путного из этого не выходило. Аполлон дошел до того, что когда все спускалось до гроша, то, жалкий, оборванный и грязный, он являлся в чей-нибудь знакомый дом, без лишних церемоний требовал водки и быстро напивался до положения риз.

Все стремительно катилось под откос. Григорьев взывал к друзьям – к Милюкову, к Одоевскому с просьбой помочь, а иначе, предупреждал Аполлон, остается одно – «запить мертвую». Но этим-то он никого поразить не мог.

Похоже, подступал конец…

И вдруг – удача! Владимир Одоевский случайно узнал, что Михаил и Федор Достоевские готовят к выпуску журнал «Время». Он связался с братьями и известил Григорьева, которого Федор Достоевский не только знал, но и высоко ценил. И за первые три месяца «Время» опубликовало десять статей Григорьева! Давно Аполлон не работал так плодотворно. Но образ жизни при этом он менять не собирался. Случалось, его выводили из театра за подсказывание роли певцу (!), причем, как всегда, зычным своим голосом и, конечно, на весь зал. В другой раз кто-то из собратьев-литераторов – кажется, Боборыкин – находил его в клубе в бесчувствии спящим: хорошо, если на диване, а то и на бильярдном столе.

Пропиваясь дотла, до последней нитки, Григорьев садился в долговое отделение, в так называемую тарасовскую кутузку, причем делал это с осознанием высокой миссии и чуть ли не с гордостью. И чудеса! – в каталажке Аполлон сразу успокаивался, что-то наигрывал на семиструнной своей подруге и мирно занимался журнальной работой. Так случалось довольно часто, и в тарасовском доме Григорьева хорошо знали и уважали.

Помня «Москвитянина», Федор Достоевский предполагал неуспех григорьевской критики и во «Времени». Узнав, что статьи Григорьева памятливым читателем даже не разрезаются, он посоветовал Аполлону печататься под псевдонимом, чтобы замаскироваться и так привлечь внимание к своим материалам.

Лицо «Времени» определяли братья Достоевские, Николай Страхов и Аполлон Григорьев. Все четверо придерживались различных взглядов, часто ссорились, спорили и даже ругались. Но именно в этих спорах и родилось то идейное направление, которое получило название почвенничества.

Понятие «почва», в отличие от славянофильского толкования данного термина, обрело во «Времени» новое качество. Идеологи журнала усматривали в почвенничестве главенствующую роль всего русского, отдавали приоритет истинно русской мысли, собиранию того духовного богатства, что выработал русский народ – пусть представители разных, а может быть, и противоположных мировоззренческих направлений. При этом, в отличие от славянофилов, петровская ломка русских основ почвенниками не осуждалась. Почва – это тот духовно-нравственный пласт, на основе которого только и возможно братское единение интеллигенции и народа (не достигнутое и поныне), образованности и народной нравственности, европейской культуры и русской самобытности. Идеологи «Времени» провозгласили подлинную борьбу за народность и национальное искусство, особое место при этом отводя Пушкину.

Именно тут Аполлон Григорьев вымолвил нетленное и живущее по сей день: «Пушкин – наше все». Многими годами позднее написанное Григорьевым нашло воплощение в блистательной московской речи Достоевского при открытии опекушинского памятника Пушкину на Страстной. У Григорьева с Достоевским вообще было много общего: в судьбах, в характерах, во взглядах, в отношении к литературе и русской действительности.

ЕЩЕ ОДИН КАРАМАЗОВ

Александр Блок, высоко ценивший Григорьева, отмечал, что характером и нравом тот напоминал Митю Карамазова. Наверное, великий символист был прав, однако не совсем. Возможно, как раз Григорьев какими-то своими чертами «поделился» с одним из героев романа, и Достоевский «списал», пусть и не целиком, Митю Карамазова с Аполлона Григорьева – ведь «Карамазовы» создавались в конце 1870-х, много позже смерти Григорьева.

Но тогда, в начале 1860-х, журнальная работа, так, казалось бы, успешно начатая, шла все труднее. Разругавшись по какому-то поводу с Федором Достоевским, Аполлон Григорьев уехал вдруг в Оренбург, где устроился учителем словесности в местный кадетский корпус. Но, по своему обыкновению, Григорьев вскоре оставил и преподавание, и корпус, и сам Оренбург… Возвратившись в столицу, Аполлон занялся – причем крайне удачно – литературной и театральной критикой в журнале «Якорь», а затем и в «Эпохе», как назывался журнал, созданный Достоевскими после закрытия правительством «Времени». При этом Григорьев сохранял стиль жизни, принятый им в столице, и тарасовская кутузка частенько привечала своего доброго знакомца.

В последний раз из долговой ямы Аполлона выкупила некая генеральша Бибикова, имея намерение по дешевке скупить на корню все им созданное. Рассказывали, будто он, трогательно благодарный за освобождение, бросился пред нею на колени прямо на набережной Фонтанки… А вскоре в результате страшнейшего запоя Аполлон Григорьев умер.

Погребение поэта прошло на Митрофаньевском кладбище, и по окончании печальной церемонии приятели покойного порядком напились.

Что ж… В данной ситуации это выглядело уместным.

Лет через десять Николай Страхов по многим журналам собрал воедино все написанное Григорьевым и выпустил отдельной книгой. Особого успеха издание не имело. Потому что гораздо сильнее критики и философии Аполлона Григорьева, часто сложных и запутанных, на людей действует аромат его личности, очарование его юношески-романтической души и вечные его стихи, положенные на гитарный перебор и так щемяще отзывающиеся в сердце всякого русского:

О, говори же ты со мной, подруга семиструнная!
Душа полна такой тоской, а ночь такая лунная!


27 ноября 2019


Последние публикации

Выбор читателей

Владислав Фирсов
8370545
Александр Егоров
940827
Татьяна Алексеева
775904
Татьяна Минасян
319186
Яна Титова
243109
Сергей Леонов
215717
Татьяна Алексеева
179142
Наталья Матвеева
176557
Валерий Колодяжный
171204
Светлана Белоусова
157271
Борис Ходоровский
155356
Павел Ганипровский
131006
Сергей Леонов
112002
Виктор Фишман
95617
Павел Виноградов
92450
Наталья Дементьева
91736
Редакция
85313
Борис Ходоровский
83213
Станислав Бернев
76847