От «оттепели» до застоя. 1964...
СССР
«Секретные материалы 20 века» №2(414), 2015
От «оттепели» до застоя. 1964...
Василий Соколов
журналист
Санкт-Петербург
2758
От «оттепели» до застоя. 1964...
Иннокентий Смоктуновский в роли Гамлета

Итак, полвека тому назад, в октябре 1964 года наша большая страна, которая называлась тогда Союзом Советских Социалистических Республик, вступила в новый этап своей жизни. Можно ли было назвать этот период развитием? Не решаюсь ответить утвердительно, ибо итог последовавшей четверти столетия привел к результатам неутешительным. Но ведь мы сегодня не об этом — тогда, в далеком октябре, новая жизнь началась не только у страны, но и вашего покорного слуги.

В неполные восемнадцать лет говорить о любви в большом городе как-то не было принято в те самые времена. Так что мне, провинциальному мальчику, пришлось осваиваться в жизни обычной: многомиллионный мегаполис, каким уже тогда был Ленинград, вовсе не давил на мою психику, но заставлял смотреть на царящее и происходящее вокруг совсем другими глазами.

Конечно, поражали масштабы, величие и красота города, но даже не это было главным. Совершенно невероятными показались, в первую голову, возможности для, так сказать, культурного развития. Позже, познакомившись с однокурсниками из других провинциальных городов, как малых, так и больших, я не обнаружил большой разницы в нашем, скажем так, общеобразовательном уровне (или, как сейчас принято говорить, в уровне интеллектуального развития): грех было обижаться на советскую систему всеобщего образования. Но возможности, возможности для его повышения!..

Одним из первых пристанищ для меня и многих моих друзей на несколько лет стала «Публичка» — так панибратски мы называли Публичную библиотеку имени Салтыкова-Щедрина, точнее, ее студенческие читальные залы на Фонтанке. Попасть в «большую Публичку» (главное здание на углу Невского и Садовой) было не так-то и просто, но мы и не особо жалели об этом: дело было в атмосфере, которая царила в ее залах, в курилке и даже в буфете, где можно было сравнительно недорого перекусить.

«Публичка» на Фонтанке стала просто родным домом, куда можно было забежать в свободную минутку — перед началом киносеанса или за час до свидания — и перелистать свежие журналы, газеты, а то и задуматься над недавно вышедшим поэтическим сборником: тогда еще студенты читали стихи не только собственного сочинения… Но в сессию, что в зимнюю, что в весеннюю, на Фонтанку надо было являться не меньше, чем за час до открытия залов, таким большим был наплыв желающих как следует позаниматься. И, надо сказать, ходили мы туда чаще, чем в университетскую «Горьковку», или в свою, филфаковскую библиотеку.

Средоточием «свободной студенческой мысли» была, естественно, курилка. Нельзя было не предаваться этому позволительному пороку — курению. Мое поколение прекрасно помнит «Шипку», «Солнышко» и другие дешевые (следовательно — доступные) болгарские сигареты: дорогие «Джеббел» или, скажем, польская длинная «Фемина» с золотым обрезом были доступны немногим (злые языки поговаривали, что поляки добавляли в это дамское курево малую толику опиума — «для привыкания»). Курение в то время выполняло в студенческой среде особую социальную функцию, позволяя вступать в общение с малознакомыми или вовсе незнакомыми коллегами, обсуждать с ними практически любые, даже самые жгучие проблемы.

Кстати, не знаю, как в других молодежных компаниях (как теперь говорят — в стратах), но в нашей среде практически никто не употреблял наркотиков: еще не докатилась до нас хипповая волна, просто обязывающая молодежь покуривать травку. А уж «на иглу» садились в наше время только закоренелые уголовники. Эти дурманящие препараты заменял нам веселый студенческий друг — алкоголь. Пили мы не так уж и много, зато — часто и весело: портвейн и пиво тоже были инструментом, подогревавшим общение. Но в процессе веселых студенческих вечеринок мы и не заметили, как алкоголь стал великим общественным злом, а неумная борьба с ним практически обрушила более-менее стабильное советское общество. Но об этом — может быть, в другой раз, а сейчас продолжим студенческую тему.

Конечно, учеба на факультете заставляла нас, филологов, сосредотачиваться в основном на литературе — отечественной и иностранной, в том числе на чтении в оригиналах. Но на ней свет клином не сошелся: в Ленинграде было столько замечательных музеев, многие из которых именно в те годы — в начале шестидесятых — принялись распаковывать запасники и выставлять то, что ранее просто не представлялось возможным представить широкой публике.

Так мы увидели огромную (по крайней мере, так казалось тогда) выставку картин Петрова-Водкина в Русском музее. Откровением для нас стало «Купание красного коня», «Петроградская мадонна», «Смерть комиссара» — хотя тогда мы еще и не догадывались, что последняя картина была перепевом другого полотна, на котором был изображен погибающий поручик времен Первой мировой — время полного откровения еще не наступило. Но был уже портрет Ленина — совсем не такого, каким его изображали казенные, пусть даже и очень хорошие, портретисты.

Подобные экспозиции заставили нас, совсем еще мальчишек, скептически, с большим юмором относиться к парадной живописи времен построения социализма: нас уже смешил «Нарком на лыжной прогулке» кисти Бродского, и другие картины этого живописца. Так искусство — русский авангард и древняя иконопись — заставляло нас немного иначе взглянуть на совсем недавнюю историю страны по имени СССР.

Мы были «молодые и передовые», но вот театр каким-то образом прошел практически мимо нас. И это — несмотря на то, что студенческий театр Ленинградского университета дал «граду и миру» Сергея Юрского, Игоря Горбачева и других выдающихся актеров. Видимо, дело было в том, что театр не был искусством, скажем так, демократичным: посещение спектаклей требовало большой подготовки — это и «доставание» билетов, и некоторая манерность в самом процессе посещения, требующая выдерживать, как теперь принято говорить дресс-код. А вот с последним была настоящая напряженка.

Вспоминается мне по этому поводу одна забавная история. На первом курсе всех нас, независимо от кафедральной принадлежности, мучили дисциплиной под названием «История КПСС». Это казалось довольно странным: нас, славистов, освободили от курса латыни («Довольно с вас вашего старославянского!») и от античной литературы, а вот историю партии, и после нее — политэкономию капитализма и социализма наравне с диалектическим материализмом заставляли изучать всех, от матлингвистов до несчастных албанистов.

Так вот, историю партии нам преподавал некто Калинин (имя-отчество память не удержала), который очень любил вступать с нами в разного рода дискуссии, особенно когда речь вдруг заходила о преимуществах нашего общественно-политического строя. Однажды, в слякотный осенний день, кто-то из нашей группы пожаловался на качество «скороходовской» обуви, нещадно пропускавшую дождевую воду из многочисленных луж. И тут наш Калинин разошелся: «Да что вы такое говорите! У нас делают замечательную обувь. Да, пусть она на микропорке, пусть не очень красива — зато как она удобна и дешева! Всю жизнь бы носил такую, по девять рублей пара!» (Кстати, ровно столько и стоили тогда «скороходовские»… как бы это помягче обозначить?)

Кто-то из наших ехидно спросил: «А что за ботинки сейчас на вас?» И Калинин, ничуть не смутившись, отвечал: «Да это глупая жена купила итальянские башмаки за сорок пять… Деньги ей, видите ли, девать некуда!» Мы, естественно, тут же пришли к выводу, что наш преподаватель (тогда еще не было глупого сокращения — «препод») живет лучше нас ровно в пять раз.

Следовательно, неким препятствием на пути в театр была наша студенческая, мягко говоря, нищета. Надо было умудриться прожить на тридцать пять рублей стипендии, ну, и еще время от времени подзаработать немного. Обычный обед наш состоял из бутылки кефира (30 копеек) и нарезного батона (13 копеек, а те, кто побогаче, потребляли нарезной за 25, побольше и повкуснее). Поев, стеклянную бутылку из-под молочнокислого продукта мыли и сдавали (15 копеек), чего хватало ровно на упомянутую выше пачку «Шипки» или «Солнышка» (14 копеек) и коробок спичек. Вот такой был у нас денежный расклад.

А ведь надо было обязательно выкроить деньги на кино! Тогда, осенью 1964-го, надо было отказаться от привычной бутылки кефира, чтобы, взгромоздившись на третий ярус кинотеатра «Великан», пристально следить за гениальным Иннокентием Смоктуновским в роли датского принца Гамлета (нет теперь «Великана», в нем теперь пляшут и поют артисты мюзик-холла). Козинцевского «Гамлета» мы смотрели раза по три, после чего взахлеб спорили о преимуществах пастернаковского перевода над переводом Лозинского, и наоборот: кому-то больше нравилось «Порвалась связь времен», а кому-то — «Порвалась дней связующая нить». Все-таки мы были филологами!

А тут еще, как на беду, в марте 1965-го в Ленинграде разразилась неделя французского кино, так что опять пришлось жертвовать не только питанием, но и здоровьем: часами выстаивали в очереди на слякотных тротуарах в «скороходовских» девятирублевых ботиночках! Зато — мы смотрели прославившиеся позже «Шербурские зонтики» — в оригинале, с русскими титрами, а не с забивающим все закадровым голосовым переводом. Зато впервые увидели блистательного Бельмондо в «Человеке из Рио», познакомились с «Любовниками из Теруэля» — это вам был не общедоступный Фантомас!

Впрочем, и советское кино радовало нас не только «Гамлетом». Все в тех же шестидесятых мы с замиранием сердца смотрели великий фильм Жалакявичюса «Никто не хотел умирать», явивший миру не только плеяду замечательных прибалтийских актеров, но и рассказавший хоть какую-то правду о том, насколько был расколот послевоенный советский мир. С той премьеры прошло лет десять, и мне выпало счастье пообщаться с Донатасом Банионисом, который в то время снимался на «Ленфильме». Это был великий актер и — простой человек! Наверное, именно такими были лучшие люди шестидесятых…

Изредка доводилось нам посмотреть фильмы и «по специальности». Время от времени для нашей группы сербистов устраивали просмотры югославских фильмов на языке оригинала с русскими титрами. И тогда мы впервые узнали о лицемерии тех людей, которым выпала доля знакомить советского зрителя с «импортным» кино. Так, в одном из «партизанских» фильмов герой, попавший в лапы оккупантов, нес их распоследними словами, а русские титры сообщали нам, что он «ненавидит их и всю их организацию». Впрочем эта стыдливая манера сохранилась у деятелей российского дубляжа до наших дней — стоит лишь посмотреть фильмы всемирно известного Эмира Кустурицы в оригинале, и сравнить его бесподобные диалоги с их отображением на наших экранах: небо и земля! Боятся деятели нашей «культурки» сочного народного слова…

Сейчас этим вряд ли кого можно удивить, но тогда — в здании на Университетской набережной, 7 обосновался настоящий интернационал. География земного шара была представлена почти полностью, не хватало разве что антарктических пингвинов (которые, кстати, тогда были в большой моде среди населения СССР, равно как и наши полярники). На факультете мы то и дело сталкивались с жителями далекой Исландии и еще более далекими обитателями острова Реюньон; «свободная Африка» была представлена парой десятков стран — мужская часть факультета сходила с ума по сомалийской красавице Айше, которую папа-вождь отправил учиться в Страну Советов в сопровождении двух телохранителей. Я же подружился с другим телохранителем из Ганы по имени Джонсон, прибывшим вместе с другим студентом, который представлялся не иначе, как вот так: «Здравствуйте, я сын папы министра!» Говорят, все они строили социализм, который мы так и не успели понять до конца.

Зато абсолютно понятны, хотя и далеко не близки были нам сотоварищи по отсидке в социалистическом лагере: одно время я жил в общежитской комнате с венгром Лайошем, которому удалось обучить меня нескольким ужасным словам. Со студенческих пор помню, что вокзал по-венгерски называется «паяудвор», а страшноватое слово «серетем» означает просто «люблю тебя». Однако теперь уже не могу припомнить, что означает забавное словцо «ходьводь», да это, впрочем, и не так важно.

Несколько обособленно и солидно держались восточные немцы из ГДР, из-за которых я чуть не вылетел с треском из университета. В те годы на факультете соревновались две огромные стенные газеты — «Филолог» и «Славист». Естественно, я принимал горячее участие во второй. И вот однажды, незадолго до того, как раз и навсегда завязать с поэзией, я на правах близкого друга практически всей редколлегии разместил в ней стишок со своим пониманием жизни и смерти Юлия Цезаря. В финале моего творения уже предательски заколотый кинжалом Цезарь вопрошал: «Скажи мне, Брут, может быть, ты ариец?»

Газету вывесили в коридоре факультета, а через пару часов меня срочно вызвали на ковер к замдекана по студенческим делам. В ту пору должность эту исполнял мой же преподаватель, впоследствии — руководитель моей дипломной работы, фронтовик, лишившийся в боях обеих ног, замечательный человек Герман Иванович Сафронов. Если бы у него были свои ноги, он наверняка затопал бы ими по полу, а так — ему пришлось стучать кулаком по столу. «Ты хоть соображаешь, что написал? — гремел в кабинете его густой бас. — У нас тут эти самые арийцы косяками ходят, а ты их в морду тыкаешь! Хочешь, чтобы они на тебя в органы накапали? Вылетишь из вуза аки пробка!» Конечно же, Герман Иванович, более осведомленный в сложных обстоятельствах университетской жизни, своей руганью просто спас меня, велев тут же удалить из стенгазеты мой опус. Но — если бы он только мог знать, что по прошествии двух с хвостиком десятков лет я стану заместителем начальника Леноблгорлита, то есть той самой цензуры, и стану курировать в ней идеологическое направление… Впрочем это, как говорится, совсем другая история, случившаяся уже на переломе застойного и перестроечного времени.

Но не только студенты из дружественных, полудружественных и притворявшихся дружественными стран побывали на нашем факультете. В наши годы там высадился большой десант итальянских студентов. Кого только среди них не было — жгучие красотки почище Софи Лорен, развеселые ребята, научившие нас простым и вкусным блюдам их южной кухни. Они же привезли с собой немалое количество русской литературы, в том числе и запретного «Доктора Живаго». Томик с отпечатанным на папиросной бумаге текстом долго кочевал из рук в руки, не вызывая никакой реакции у факультетского начальства, которое просто не могло не знать об этих крамольных поступках. Тем не менее — ни итальянцам не было предъявлено никаких обвинений, а также ни один из наших студентов ничем не поплатился за чтение полузапретной книги.

Кстати, во время работы в Леноблгорлите нам приходилось составлять заключения по поводу изъятых «органами» «антисоветских» книг. И вот, чтобы не отягощать собственную совесть, мы с коллегами придумали такое «заключение» по «Доктору Живаго»: «В романе рассказывается о нелегкой судьбе русского интеллигента в годы революции и гражданской войны в России». К этому безобидному тексту приходилось добавлять правдивую фразу: «На территории СССР не издавалась», что было чистейшей правдой.

Возвращаясь в те самые шестидесятые годы, хочу еще раз подчеркнуть: не видели мы пострадавших в борьбе за свободу — мысли, слова или передвижения — коллег по факультету. Хотя никакого сомнения у меня нет по поводу того, держал ли руку на пульсе факультетской жизни комитет госбезопасности. Вполне возможно, что их, то есть, «сотрудников», беспокоили в то время совсем иные обстоятельства.

В те годы отношения между СССР и КНР накалились почти до самого предела. Тем удивительнее было видеть не только на факультете вообще, но и на нашей славянской кафедре лица китайских студентов. Это были вежливые, тихие, но настойчивые ребята, учившиеся на третьем, кажется, курсе в сербской группе. Что сербский, что русский — оба языка давались им нелегко, но они всегда стремились использовать любую возможность для общения с нами. Ко мне был, видимо, приставлен некий Ли, который регулярно вечерами посещал меня в комнате общежития и старался вести длительные беседы на общеполитические темы, расхваливая китайские порядки, начавшиеся уже скатываться в болото культурной революции. Не забывал Ли регулярно поздравлять меня со всеми праздниками — как с революционными, так и с «общегражданскими», а также старался просвещать меня по поводу югославского ревизионизма и близости к нему ревизионизма советского. Однажды я не выдержал и прямо спросил Ли: зачем же он учит сербский язык и югославскую литературу, если все они там ревизионисты? Ответ прозвучал достойно, вполне в духе классиков марксизма-ленинизма: «Чтобы бороться с врагом, надо его знать!»

Прошло еще совсем немного времени, и мы с китайцами стали настоящими врагами. В нашем общежитии на улице Шевченко (бывшей Симанской), 25, студенты из КНР вывесили огромную стенгазету (видимо, слизав идею с наших Филолога» и «Слависта»), целиком и полностью посвященную разоблачению советского ревизионизма. Этот длинный бумажный свиток переполнил чашу терпения не только университетского начальства, но и руководителей «соответствующих органов». И через несколько часов газета была снята со стены чьей-то бестрепетной рукой (мы-то знали — чьей именно; эту работу пришлось выполнить нескольким нашим старшекурсникам, пришедшим на факультет после срочной службы в армии и уже состоя в КПСС).

Китайцы провели повальный обыск и обнаружили обрывки своих дацзыбао не только в бачках для мусора, но и в отключенных титанах (кто не знает — были в учреждениях общепита такие огромные электрические кипятильники). Дело закончилось дракой с вызовом наряда милиции; характерно, что на стороне китайцев выступили студенты строящей социализм Африки, а пассивное сочувствие продемонстрировали кубинцы — Фидель Кастро был очень обижен на нас из-за ликвидации советских ракетных баз на острове Свободы после разрешения Карибского кризиса…

Со временем количество иностранцев на факультете сократилось, но их «номенклатура» по-прежнему оставалась весьма разнообразной. Правда, с преобладанием африканских товарищей. На втором курсе нас разделили на «мальчиков и девочек»; девочки отправились изучать медицину, как бы сейчас сказали, катастроф, а нас, мальчиков, приписали к военной кафедре. Именно там на одном из самых первых занятий с нами познакомился военный контрразведчик, «особист», как принято говорить. Его речь навечно врезалась в мою память. «Люди вы гнилые — филологи, — начал подполковник, присев на преподавательский стол. — Особенно ваши девки. С любым иностранцем готовы в койку улечься, даже с негром. Меня бы, например, точно удар хватил, если бы я ночью проснулся и увидел, что рядом негр лежит». «Нас бы тоже, товарищ подполковник!» — радостно загудела в ответ наша филологическая аудитория, которой предстояло в ранге военных переводчиков и спецпропагандистов «изучать немецкий, английский и американский язык».

Так начался новый этап нашей учебы, совпавший с новым этапом в жизни нашей страны. Все стало иным — не только жизнь, но и быт, и нравы.


22 января 2015


Последние публикации

Выбор читателей

Владислав Фирсов
8734282
Александр Егоров
973906
Татьяна Алексеева
804287
Татьяна Минасян
329479
Яна Титова
245893
Сергей Леонов
216867
Татьяна Алексеева
182883
Наталья Матвеева
181224
Валерий Колодяжный
176336
Светлана Белоусова
164056
Борис Ходоровский
158559
Павел Ганипровский
133968
Сергей Леонов
112442
Виктор Фишман
96091
Павел Виноградов
95097
Наталья Дементьева
93878
Редакция
87778
Борис Ходоровский
83694
Константин Ришес
80931