Академическое дело и отречение царя. Часть 1
КРАСНЫЕ И БЕЛЫЕ
Академическое дело и отречение царя. Часть 1
Михаил Сафонов
историк
Санкт-Петербург
6238
Академическое дело и отречение царя. Часть 1
Николай II отрекается от престола

«Академическое дело» 1929–1931 годов, в основе которого лежал конфликт между Академией наук и руководством страны, началось с так называемого «архивного дела» – расследования факта хранения в ее стенах материалов политического характера, не соответствующих профилю этого учреждения. Важнейшим среди этих документов был один из экземпляров подлинного акта отречения Николая II, хранившегося в вместе с актом отказа от престола великого князя Михаила. «Архивное дело» очень быстро оказалось на периферии «академического», а вскоре было и вовсе поглощено им. В силу этого материалы расследования «дела архивного» не привлекали к себе столь же пристального внимания историков, как «дело Академии наук». А между тем они содержат важные сведения для исследования обстоятельств отречения последнего российского самодержца, повлекшего за собой гибель монархии в России.

Согласно официальной версии, 19 октября 1929 года в Комиссию Наркомата рабоче-крестьянской инспекции по проверке аппарата Академии наук под председательством Фигатнера поступило заявление о том, что в Библиотеке АН СССР, Пушкинском Доме и Археографической комиссии хранятся материалы «большого политического значения», которые могли сыграть важную роль «в борьбе с врагами Октябрьской революции». Автором заявления был Яковкин, назначенный в октябре 1929 года исполняющим обязанности директора БАН. Новый начальник потребовал, чтобы ему сообщили, какие наиболее важные документы хранятся в отделе рукописей.

Старший научный хранитель отдела Срезневский был вынужден сознаться, что он тайно хранил акт отречения Николая II вместе с актом отречения великого князя Михаила. Яковкин тесно сотрудничал с Фигатнером. Он доложил ему об «открытии». Находка оказалась как нельзя кстати. Она открывала новые возможности для дискредитации Академии. 20 октября руководитель ленинградских коммунистов Киров вместе с Фигатнером отправили телеграмму Сталину и Орджоникидзе, председателю ЦКК ВКП(б): «По агентурным сведениям в нерасшифрованном фонде библиотеки Академии наук имеются оригиналы отречения Николая II и Михаила. Об этом знают всего пять человек, в том числе академики, руководители Президиума АН». Чтобы документы не похитили или не уничтожили, Киров и Фигатнер просили разрешения лично ознакомиться с содержанием нерасшифрованных фондов. «Агентурные сведения подтвердились». Документы опечатали и поставили охрану. Фигатнер предлагал создать специальную комиссию для расследования.

22 октября решением Политбюро ЦК ВКП(б) Особая комиссия была создана. Наряду с Фигатнером в нее вошли Петерс, член коллегии ОГПУ, ЦКК ВКП(б), ВЦИК и ЦИК СССР, и Агранов, член коллегии ОГПУ. Первое заседание состоялось 24 октября. На него были приглашены сотрудники Академии, имевшие прямое отношение к обнаруженным документам: члены Президиума непременный секретарь АН СССР Ольденбург, академик-секретарь Отделения гуманитарных наук Платонов, член-корреспондент Срезневский и другие.

Стенограмма опроса этих лиц сохранилась. Из нее явствует следующее.

В Академии наук хранился пакет от некоего Старицкого за № 607. Сбоку был «четырехугольник (диагональ и какой-то значок)». В пакете находились подлинные акты отречения Николая и Михаила. При посредничестве академика Котляревского, в течение ряда лет руководившего Пушкинским Домом, эти документы в июле 1917 года оказались в библиотеке, благодаря академику Дьяконову, возглавлявшему ее западноевропейское отделение. При Временном правительстве Дьяконов был сенатором и пакет, возможно, был доставлен из Сената.

3 сентября 1917 года старший научный хранитель рукописного отдела БАН Срезневский написал расписку, что получил эти документы от Дьяконова. Расписка, написанная на «четвертушке бумаги (на каком-то бланке)», хранилась в Пушкинском Доме у старшего ученого хранителя Модзалевского. В 1928 году он умер, успев ознакомить с распиской академика Платонова, возглавлявшего тогда Пушкинский Дом и БАН.

Срезневский хранил полученные документы сугубо секретно, но поставил об этом в известность своих непосредственных начальников: академиков Шахматова, Никольского, члена-корреспондента Рождественского. В тайну был посвящен секретарь Академии Ольденбург и ученый секретарь Археографической комиссии Андреев. От других сотрудников Срезневский тщательно скрывал факт хранения.

Не хотел он сообщать это и назначенному в 1925 году директором Библиотеки и Пушкинского Дома Платонову. Но, когда со Срезневским случился инсульт, он был вынужден отчасти посвятить в секрет другого старшего ученого хранителя Покровского: перед отъездом на Кавказ на лечение сообщил коллеге, что у него есть акт, но где он находится, умолчал.

Пакет хранился запечатанным. Срезневский был уверен, что его никто не вскроет, и «написал в книге условное обозначение стола». Он знал, что Покровский умеет читать такие шифры. Хранитель указал на Старицкого и на то, что под этим именем хранится документ, но где именно – умолчал.

Пока он лечился, Платонов ознакомился у Модзалевского с распиской и сообщил об этом Покровскому. Вместе они пытались найти пакет, но безрезультатно. Покровский запросил Срезневского письмом, посланным на Кавказ. Вернувшись, хранитель спросил Платонова, хочет ли тот видеть документ. Академик изъявил желание. Чтобы избежать огласки, Срезневский привел своего начальника, когда никого не было, вынул из пакета документ и показал его. Платонов «признал в нем подлинник». Срезневский спрятал документ на прежнее место.

На вопрос, кто такой Старицкий, опрашиваемые давали уклончивые ответы. Срезневский назвал инициалы «Г.П.». Он нашел в справочнике «Весь Петербург» члена Госсовета с такими инициалами. Платонов утверждал, что это – сенатор Временного правительства. Но ни среди сенаторов, ни среди членов Госсовета не было «Г.П. Старицкого». Ольденбург назвал его «Г.С. Старицкий». Такого тоже не идентифицировали. Существовал Е.П. Старицкий, сенатор и член Госсовета, но он умер в 1899 году. У него был сын Г.Е. Старицкий, брат жены академика Вернадского, но тот не имел отношения ни к Сенату, ни к Госсовету.

Следователи заподозрили, что «Старицкий» – это мифическая личность, но потом условно решили, что это был сенатор. Действительно ли Старицкий был причастен к передаче акта в Академию, установить не удалось. Платонов не помнил точного содержания расписки, как будто упоминавшей Старицкого. Откуда в действительности Дьяконов получил акт, осталось неизвестным. Не было выяснено и то, когда надпись «Старицкий» появилась на конверте: была ли она сделана, когда документы поступили в Академию, либо же Срезневский проставил ее, зашифровывая конверт перед отъездом на Кавказ. Характерно, что тайну передавали лица, в нее посвященные, накануне своей смерти.

Пакет долго хранился не зафиксированным в документах БАН. Модзалевский держал расписку у себя. Лишь Срезневский, опасаясь кончины, внес конверт в опись, но таким образом, чтобы его шифр не смогли прочитать даже опытные сотрудники.

В ходе расследования руководители Академии пытались ссылаться на эти обозначения как на доказательство того, что правила хранения были соблюдены: у документов был шифр, их внесли в опись.

Все эти, рассчитанные, главным образом, на профанов, отговорки не могли разубедить Комиссию в том, что акты отречения хранились тайно. Комиссия не обратила внимания на то, что конверт был принят Срезневским два дня спустя после того, как Россию провозгласили республикой. Надпись же на конверте, даже если в передаче документов действительно принимал участие реальный «Г.Е. Старицкий» прежде всего вызывает ассоциации с «В.А.» Старицким – претендентом на престол во времена Ивана Грозного. Но что бы ни заключала в себе фамилия «Старицкий», налицо был факт тайного хранения конверта.

Особенно интересными были показания Срезневского. Из его ответов выяснилось, что, передавая пакет, Дьяконов просил, чтобы Срезневский «никому не говорил об этом», то есть наказал хранить пакет тайно. На вопрос членов Комиссии, почему пакет следовало хранить тайно, Срезневский отговорился незнанием. Но показал, что строго исполнял наказ начальника: хранил так, чтобы посторонние не могли узнать о существовании акта. Двенадцать лет пакет хранился у него в столе. «…У меня было сделано так, что трудно было найти. Он лежал не просто в ящике, а сверху был покрыт бумагой и под этой бумагой был акт». На вопрос Агранова: «Вы его нарочно хранили так?» Срезневский ответил: «Да».

Члены комиссии поинтересовались, не рекомендовал ли Платонов, «хранить в тайне, не разглашать»? Опрашиваемый ответил категорическим: «Конечно, да». Срезневский пытался убедить следователей, что лично он старался избавиться от этого документа и предложил Платонову передать его в Президиум. Однако директор был против: «Нет, нет, я не хочу. Пожалуйста, оставьте у себя».

В 1927 году, когда работала комиссия Президиума по выяснению состояния архивных фондов, Срезневский пытался поставить перед посвященными в тайну хранения акта вопрос о передаче этого документа в другое место. Однако все осталось по-прежнему. Срезневский убеждал чекистов: сам он очень хотел как можно скорее отделаться от этого документа. По его словам, «этот документ жжется». Платонов тоже хотел «скорее разделаться». Сменивший Платонова на посту директора академик Жебелев не знал об акте. Пришедший же ему на смену член-корреспондент Рождественский, узнав, очень испугался. Но при этом сказал: «Уж вы берегите его». Агранов поставил перед Срезневским кардинальный вопрос: «Вы, умудренный опытом, имеете отношение к архивным документам, Вы получили от Дьяконова документ и наказ хранить и беречь. А отдавали ли отчет в том, что эти документы имеют громадное государственное значение и что их нужно представить Советской власти?» Срезневский полностью согласился: «Конечно, да».

Фигатнер сформулировал дело так: непосредственное начальство «уклонилось от сдачи документа Советской власти».

Почему же Срезневский не сделал этого в обход начальства?

Агранов заявил, что «есть вещи, которые в некоторых случаях могут повлечь за собою наказуемость. Вы понимаете политическую необходимость такого шага, как хранение такого документа?»

Фигатнер обобщил: «У вас получается что-то вроде заговора. У Вас у самого впечатление, что этот документ жжет руки. Вы считали, что здесь есть какая-то тайна».

Тайну Срезневский категорически отрицал: «Нет, как раз наоборот».

Но такое заявление резко диссонировало со всем, что он до этого рассказывал.

Тогда Петерс резюмировал: «Создалось впечатление, что это какая-то тайна, что это документ, о котором нельзя говорить громко, нельзя сказать в помещении».

На вопрос Агранова: «Почему Вы не переступили границ субординации и не довели до сведения Советской власти?» Срезневский ответил, что мог таким образом подвести своих коллег по Академии. Он опасался общественного скандала. При этом главный хранитель рукописного отдела заявил: «Если это можно было бы сделать вначале, – другое дело». Срезневский признал, что «с этим опоздали». «Потом уже было поздно сообщать».

Члены комиссии заподозрили Срезневского в том, что он, запутавшись, собирался уничтожить этот документ. Хранитель это категорически отверг. Он старался объяснить, что хотел избавиться от документа незаметно, то есть без огласки передать в другое место. Но это оказалось невозможным. Наконец, хранителя спросили, считает ли он, что из всех документов, имеющих особо одиозный характер, «самыми одиозными являются эти два акта отречения?» Срезневский согласился полностью.

Несомненно, Комиссия искала благовидного повода, чтобы дискредитировать Академию наук. Это хорошо видно из вопросов относительно хранения в ее стенах других неописанных материалов неакадемического профиля, стремления представить сам факт их сохранения как криминал с политическим подтекстом.

Однако стенограмма зафиксировала неоспоримый факт: в отличие от всех неописанных материалов «не профильного характера», хранение которых Комиссия во что бы то ни стало старалась объявить тайным, в деле с абдикационными документами следствию ничего не пришлось выдумывать – они действительно хранились секретно, и тайну сохраняли умышленно. А это не могло не зародить мысли о некоем политическом контексте этой строго охраняемой тайны. Во всяком случае, повод был достаточно серьезен.

Платонов показал, что академик-секретарь не собирался быть откровенным. Его ответы могли лишь укрепить подозрения Комиссии в том, что сотрудники рукописного отдела утаивали «отречения» неспроста, а руководство Академии не только знало об этом, но настаивало именно на таком образе действий. Ими двигала не столько страсть к коллекционированию или желание сохранить редкие документы, сколько совсем иные мотивы. Платонов явно не хотел дать четкий ответ на вопрос, когда именно и при каких обстоятельствах ему стало известно об акте отречения: в 1925, 1926 или 1927 годах? Академик пытался представить свое ознакомление с актом отречения как операцию, которая на языке архивистов называется «проверка наличия». Получив расписку у Модзалевского, он отправился к Срезневскому, предъявил ему бумагу и спросил: «У Вас?» – Срезневский ответил утвердительно. – «В описи есть?» – «Есть». – Знаки же на конверте академик интерпретировал так: «Это обозначение, что мы получили.» – «Покажите…» Удостоверившись, я приказал хранить эту четвертушку вместе».

Однако расписки в конверте на оказалось. Следователи попросили рассказать о ней подробнее, ведь из ее точного текста можно было заключить, дествительно ли Старицкий вместе с Дьяконовым передавали акт в Академию. Но Платонов дал уклончивый ответ: «Я этой четвертушки в точности цитировать не могу, потому что она у меня была полчаса».

Из показаний Платонова можно было заключить, что он старается принизить подлиное значение тайно хранимых документов, но это у него плохо получалось. На вопрос Агранова, поставил ли он Ольденбурга в известность о том, что хранятся такие пакеты, академик ответил утвердительно и при этом заметил, что секретарь «не придал значения уникального, потому что из литературных источников знал, что несколько раз переделывался текст».

Это звучало довольно странно в устах маститого историка. Платонов не мог не знать, что каждый текст, отражающий процесс выработки документа, имеет самостоятельное значение. Заявление, расчитанное на профанов. Хотя Агранов таковым и являлся, он настаивал на уникальности обнаруженного текста отречения. Чекист попытался объяснить академику: «По воспоминаниям Шульгина известно, что подлинник, на котором подписывался Николай, имел подчистку». – «Я не заметил. Должен сказать, не придал значения», – ответил выдающийся источниковед.

Платонова попросили уточнить, когда состоялся разговор со Срезневским. Академик точно не помнил. Его спросили, отдавал ли он какие нибудь распоряжения относительно акта. Платонов ответил отрицательно. Он утверждал, что сообщил об этом только Ольденбургу. Фигатнер напомнил: во время первой беседы 21 октября Платонов утверждал, что сообщил Президиуму. Академик отговорился: «Не помню, может быть». Агранов поставил коварный вопрос: почему Платонов считал необходимым «дальнейшее сохранение этого документа и оставление его в пакете, где написано «от Старицкого»? Платонов парировал: «Не считал нужным придавать огласке в силу общего распоряжения, которое действовало и действует сейчас». Он имел в виду постановление комиссии «по содействию работам Академии наук». На основании его архивы СССР не подлежали передаче архивным органам РСФСР. Агранов захотел услышать, было ли сообщено этой комиссии, какие документы хранились у них. Платонов сослался на беспорядок, царивший в рукописном отделении, виной которому являлся Срезневский. Агранов поставил вопрос Платонову, отдавал ли он себе отчет в том, что «скрывать документ государственной важности от Советской власти нельзя»? Академик категорически не соглашался с утверждение следователя, что документ скрывали. Но показания Срезневского, да и его собственные, лишали эти утверждения какой-либо достоверности. Агранов настаивал: «В пакете на имя неизвестного Старицкого?! Совершенно недопустимо! Как же Вы оставили документ?» Платонов попытался перевести вопрос в иную плоскость: Академия не скрывала, а сохраняла материалы. Агранова пробовал поддержать Фигатнер: «Но хранятся акты отречения!..» Платонов защищался: «Я свою точку зрения сказал. Эти акты мне представлялись не уникальными. С другой стороны, у нас не было представления о том, что эти бумаги имеют актуальное значение на данный момент и на будущее».

Платонову этого говорить не следовало. Отрицать значимость документов об отречении в первые десятилетия существования Советской власти, как огня боявшейся реставрации монархического режима, мог только дилетант. Специалист по истории русской смуты лучше, чем кто-либо другой, должен был сознавать политическую актуальность абдикационных документов «для настоящего и будущего».

Советская власть опасалась реставрации монархии и предпочитала хранить документы, покончившие с монархией, у себя за семью печатями. Ведь не случайно Срезневскому задали вопрос, на который он ответил отрицательно: не обращались к нему «какие-нибудь люди из старой дворцовой знати, аристократии с вопросами об этом документе, о месте его хранения, выдаче?»


Читать далее   >


11 октября 2021


Последние публикации

Выбор читателей

Владислав Фирсов
8678231
Александр Егоров
967462
Татьяна Алексеева
798786
Татьяна Минасян
327046
Яна Титова
244927
Сергей Леонов
216644
Татьяна Алексеева
181682
Наталья Матвеева
180331
Валерий Колодяжный
175354
Светлана Белоусова
160151
Борис Ходоровский
156953
Павел Ганипровский
132720
Сергей Леонов
112345
Виктор Фишман
95997
Павел Виноградов
94154
Наталья Дементьева
93045
Редакция
87272
Борис Ходоровский
83589
Константин Ришес
80663